Пушкин  
Александр Сергеевич Пушкин
«Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно;
не уважать оной есть постыдное малодушие.»
О Пушкине
Биография
Хронология
Герб рода Пушкиных
Семья
Галерея
Памятники Пушкину
Поэмы
Евгений Онегин
Стихотворения 1813–1818
Стихотворения 1819–1822
Стихотворения 1823–1827
Стихотворения 1828–1829
Стихотворения 1830–1833
Стихотворения 1834–1836
Хронология поэзии
Стихотворения по алфавиту
Коллективные стихи
Проза
Повести Белкина
Драмы
Сказки
Заметки и афоризмы
Автобиографическая проза
Историческая проза
История Петра
История Пугачева
Письма
Деловые бумаги
Статьи и заметки
Публицистика
Переводы
Статьи о Пушкине
  Бонди С.М. Драматические произведения Пушкина
  Бонди С.М. Поэмы Пушкина
  Бонди С.М. Сказки Пушкина
  Бонди С.М. Историко-литературные опыты Пушкина
  Бонди С.М. «Моцарт и Сальери»
  Бонди С.М. Памятник
  Брюсов В.Я. Почему должно изучать Пушкина?
  Брюсов В.Я. Медный всадник
  Булгаков С. Жребий Пушкина
  Булгаков С. Моцарт и Сальери
  Даль В.И. Воспоминания о Пушкине
  Достоевский Ф.М. Пушкин
  Мережковский Д. Пушкин
  … I
  … II
  … III
… IV
  … Примечания
  Бонди С.М. Драматургия Пушкина
  Бонди С.М. Народный стих у Пушкина
  Бонди С.М. Пушкин и русский гекзаметр
  Бонди С.М. Рождение реализма в творчестве Пушкина
  В. Розанов. А.С. Пушкин
  В. Розанов. Кое-что новое о Пушкине
  В. Розанов. О Пушкинской Академии
  Розанов. Пушкин и Лермонтов
  Розанов. Пушкин в поэзии его современников
  Шестов. А.С. Пушкин
  Якубович Д. Пушкин в библиотеке Вольтера
  Устрялов Н.В. Гений веков
  Стефанов О. Мотивы совести и власти в произведениях Пушкина, Софокла и Шекспира
Стихи о Пушкине, Пушкину
Словарь миф. имен
Ссылки
 

Статьи » Мережковский Д. Пушкин

Насколько он сильнее и правдивее Тургенева и Гончарова! Достоевский не скрывает своей дисгармонии, не обманывает ни себя, ни читателя, не делает тщетных попыток восстановить нарушенное равновесие пушкинской формы. А между тем он ценит и понимает гармонию Пушкина проникновеннее, чем Тургенев и Гончаров, - он любит Пушкина, как самое недостижимое, самое противоположное своей природе, как смертельно больной - здоровье, - любит и уж более не стремится к нему.

Литературную форму эпоса автор "Братьев Карамазовых" уродует, насилует, превращает в орудие психологической пытки. Трудно поверить, что язык, который еще обладает весеннею свежестью и целомудренной ясностью у Пушкина, так переродился, чтобы служить для изображения мрачных кошмаров Достоевского.

Последовательнее Тургенева и Гончарова Достоевский еще и в другом отношении: он не скрывает своей славянофильской гордости, не заигрывает с культурою Запада. Эллинская красота кажется ему Содомом, римская сила - царством Антихриста. Чему может научиться смиренная, юная, богоносная Россия у гордого, дряхлого, безбожного Запада? Не русскому народу стремиться к идеалу Запада, т. е. к всемирному язычеству, а Западу - к идеалу русского народа, т. е. к всемирному христианству. Ясно, что здесь между Достоевским и Пушкиным существует глубокое недоразумение. У Смирновой на утверждение Хомякова, будто у русских больше христианской любви, чем на западе, Пушкин отвечает с некоторою досадою: "может быть; я не мерил количества братской любви ни в России, ни на Западе, но знаю, что там явились основатели братских общин, которых у нас нет. А они были бы нам полезны". Или, другими словами, Пушкину представляется непонятным, почему Россия, у которой был Иван Грозный, ближе к идеалу Царствия Божия, чем Запад, у которого был Франциск Ассизский. Здесь Пушкин возражает не только Хомякову, но и Достоевскому: "если мы ограничимся, - прибавляет он далее, - своим русским колоколом, мы ничего не сделаем для человеческой мысли и создадим только "приходскую литературу". Очевидно, пожелай только Достоевский понять Пушкина до глубины, и - кто знает - не оказалась ли бы целая сторона его поэзии нерусской, враждебной, зараженной языческими веяниями Запада.

Тем не менее, как художник, он ближе к Пушкину, чем Тургенев и Гончаров. Это единственный из русских писателей, который воспроизводит сознательно борьбу двух миров. Великая душа Достоевского - как бы поле сражения, потрясаемое, окровавленное, полное скрежетом и воплями раненых, - поле, на котором сошлись два непримиримых врага. Кто победит? Никто никогда. Эта борьба безысходна. На чьей стороне поэт? Мы знаем только, на чьей стороне он хочет быть. Но именно в те мгновения, когда более всего доверяешь его христианскому смирению, - где-нибудь в темном опасном углу психологического лабиринта, с автором происходит вдруг что-то неожиданное; сквозь смирение мученика мелькает неистовая гордыня дьявола, сквозь жалость и целомудрие страстотерпца сладострастная жестокость дьявола. Пушкинская благодатная гармония превратилась здесь в уродливое безумие, в эпилептические припадки демонизма.

Казалось бы - вот предел, дальше которого идти некуда. Но Лев Толстой доказал, что можно пойти и дальше по той же дороге.

Достоевский до последнего вздоха страдал, мыслил, боролся, и умер, не найдя того, чего он больше всего искал в жизни, - душевного успокоения. Лев Толстой уже более не ищет и не борется, или, по крайней мере, хочет уверить себя и других, что ему не с чем бороться, нечего искать. Это спокойствие, это молчание и окаменение целого подавленного мира, некогда свободного и прекрасного, с теперешней точки зрения его творца, до глубины языческого и преступного, - мира, который величественно развивался перед нами в Анне Карениной, в "Войне и мире", - эта тишина Царствия Божия производит впечатление более жуткое, более тягостное, чем вечная агония Достоевского. Конечно, и Лев Толстой не сразу, не без мучительных усилий, достиг последнего покоя, последней победы над язычеством. Но уже в "Войне и мире", в "Анне Карениной" мы присутствуем при очень странном явлении: две стихии соприкасаются, не сливаясь, как два течения одной реки. Там, где язычество, - все жизнь и страсть, роскошь и яркость телесных ощущений. Вне добра и зла, как будто никогда и не существовало добра и зла, с младенческим и божественным неумением стыдиться, скрывать наготу своего сердца, поэт выражает жадную любовь ко всему смертному, преходящему - любовь к этому великому волнующему океану материи, ко всему, что с христианской точки зрения должно бы казаться суетным и грешным - к здоровью, родине, славе, женщине, детям. Здесь вся гамма физических наслаждений, переданная с бесстрашной откровенностью, какой не бывало еще ни в одной литературе: ощущение мускульной силы, прелесть полевой работы на свежем воздухе, нега детского сна, упоение первыми играми, весельем юношеских пиров, спокойным мужеством в битвах, безмолвием вечной природы, душистым холодом русского снега, душистою теплотою глубоких летних трав. Здесь вся гамма физических болей, переданная с такою же неумолимою откровенностью, иногда доходящею до цинической грубости: начиная от звериного крика любимой женщины, умирающей в муках родов, до страшного хрустящего звука, когда у лошади, скачущей в ипподроме, ломается спинной хребет. Какое беспредельное упоение чувственностью! И как мог он сам, как могли другие поверить холодному, рассудочному христианству, как не узнали в нем великого, сокровенного язычника? Ребенок, свежий и радостный в объятиях матери; Иван Ильич, полусгнивший на своей страшной постели; цветущая и сладострастная Анна Каренина - всюду плоть, всюду языческая душа плоти, та из двух борющихся душ, о которой Гёте говорит:

Die eine hält in derber Liebeslust
Sich an die Welt mit klammernden Organen.

И в тех же произведениях уродливо и оскорбительно выступают наружу части, не соединенные никакою внутреннею связью с художественною тканью произведения, как будто написаны другим человеком. Это - убийственное резонерство Пьера Безухова, детски неуклюжие и неестественные христианские перерождения Константина Левина. В этих мертвых страницах могучая плотская жизнь, которая только что била ключом, вдруг замирает. Самый язык, который уже достигал пушкинской простоты и ясности, сразу меняется: как будто мрачный аскет мстит ему за недавнюю откровенность - беспощадно насилует, ломает, растягивает и втискивает в прокрустово ложе многоэтажных запутанных силлогизмов. "Две души", соединенные в Пушкине, борющиеся в Гоголе, Гончарове, Тургеневе, Достоевском, совершенно покидают друг друга, разлучаются в Толстом, так что одна уже не видит, не слышит, не отвечает другой.

Слабость Льва Толстого заключается в его бессознательности - в том, что он язычник не светлого, героического типа, а темного, варварского, сын древнего хаоса, слепой титан. Малый, смиренный пришел и расставил великому хитрую западню - страх смерти, страх боли; слепой титан попался, и смиренный опутал его тончайшими сетями нравственных софизмов и галилейской жалости, обессилил и победил. Еще несколько мучительных содроганий, отчаянных борений, порывов - и все навеки замолкло, замерло: наступила тишина Царствия Божия. Только изредка сквозь монашеские гимны и молитвы, сквозь ледяные пуританские речи о курении табаку, о братстве народов, о сечении розгами, о целомудрии - доносится из глубины подземный гул, глухие раскаты: это голос слепого титана, неукротимого хаоса - языческой любви к телесной жизни и наслаждениям, языческого страха телесной боли и смерти.

Лев Толстой есть антипод, совершенная противоположность и отрицание Пушкина в русской литературе. И, как это часто бывает, противоположности обманывают поверхностных наблюдателей внешними сходствами. И у Пушкина, и у теперешнего Льва Толстого - единство, равновесие, примирение. Но единство Пушкина основано на гармоническом соединении двух миров; единство Льва Толстого - на полном разъединении, разрыве, насилии, совершенном над одной из двух равно великих, равно божественных стихий. Спокойствие и тишина Пушкина свидетельствуют о полноте жизни; спокойствие и тишина Льва Толстого - об окаменелой неподвижности, омертвении целого мира. В Пушкине мыслитель и художник сливаются в одно существо; у Льва Толстого мыслитель презирает художника, художнику дела нет до мыслителя. Целомудрие Пушкина предполагает сладострастие, подчиненное чувству красоты и меры; целомудрие Льва Толстого вытекает из безумного аскетического отрицания любви к женщине. Надежда Пушкина - так же, как Петра Великого, - участие России в мировой жизни духа, в мировой культуре; но для этого участия ни Пушкин, ни Петр не отрекаются от родной стихии, от особенностей русского духа. Лев Толстой, анархист без насилия, проповедует слияние враждующих народов во всемирном братстве; но для этого братства он отрекается от любви к родине, от той ревнивой нежности, которая переполняла сердце Пушкина и Петра. Он с беспощадною гордыней презирает те особенные, слишком для него страстные черты отдельных народов, которые он желал бы слить, как живые цвета радуги, в один мертвый белый цвет - в космополитическую отвлеченность.

Страница :    << 1 2 [3] 4 > >
Алфавитный указатель: А   Б   В   Г   Д   Е   Ж   З   И   К   Л   М   Н   О   П   Р   С   Т   У   Ф   Х   Ц   Ч   Ш   Э   Ю   Я   
 

 
       Copyright © 2024 - AS-Pushkin.ru