Глава VII
1
Кризис романтического мировоззрения, крушение всех романтических иллюзий отразились у Пушкина не только в его творчестве, но и во всем его поведении. Пушкину всегда были свойственны и смелость, доходящая часто до безрассудства, и крайняя импульсивность в действиях. Но в ту эпоху, в годы 1823—1824 — эти проявления его живой и пылкой натуры все больше начинают окрашиваться какой-то мрачностью, какой-то болезненной раздражительностью. Нет сомнения, что многое тут зависело от тяжелых внешних обстоятельств, связанных с его переездом из Кишинева в Одессу, под начальство Воронцова. В Кишиневе беспокойное, вызывающее поведение Пушкина: его рискованные политические выпады за столом наместника, его дуэли из-за пустяков, оплеухи молдавским вельможам — все это носило характер какого-то веселого озорства. Так к этому и относился Инзов, который, по словам самого Пушкина, сажал его под арест всякий раз, как ему случалось побить молдавского боярина, и тут же приходил навещать своего арестанта и беседовать с ним на политические темы73. В Одессе все было иначе.
С одной стороны, Пушкин вел себя осторожнее в политическом отношении, но в то же время все больше и больше сказывалось его новое настроение — какое-то ощущение тоски, скуки, какая-то озлобленность, толкающая его на самые безрассудные, почти бессмысленные и притом опасные поступки.
В письмах Пушкина того времени (почти полностью посвященных чисто литературным и деловым вопросам) то и дело прорываются жалобы на скуку, злые ноты, так несвойственные вообще пушкинскому характеру.
«Мне скучно, милый Асмодей, я болен, писать хочется — да сам не свой» (Вяземскому, 19 августа 1823 г., через месяц после приезда в Одессу).
«Всё и все меня обманывают — на кого же, кажется, надеяться, если не на ближних... мне больно видеть равнодушие отца моего к моему состоянию, хоть письма его очень любезны... Прощай, душа моя, — у меня хандра — и это письмо не развеселило меня» (брату, 25 августа 1823 г.).
«У нас скучно и холодно. Я мерзну под небом полуденным» (Вяземскому, 14 октября 1823 г.).
«Вам скучно, нам скучно: сказать ли вам сказку про белого быка?» (Дельвигу, 16 ноября 1823 г.)74.
«Скучно, моя радость! — вот припев моей жизни» (в том же письме).
«Святая Русь мне становится невтерпеж. Ubi bene ibi patria75. A мне bene76 там, где растет трин-трава, братцы. Были бы деньги, а где мне их взять? ...Душа моя, меня тошнит с досады — на что ни взгляну, все такая гадость, такая подлость, такая глупость — долго ли этому быть?» (Дело идет не о политике, а о литературных и денежных делах. — С. Б.). (Брату, январь — начало февраля 1824 г.) «Решено; прерываю со всеми переписку (с редакторами журналов и критиками, печатавшими без разрешения поэта отрывки из его произведений. — С. Б.) — не хочу с ними иметь ничего общего. А они, глупо ругай или глупо хвали меня — мне все равно — их ни в грош не ставлю, а публику почитаю наравне с книгопродавцами — пусть покупают и врут, что хотят» (брату, 1 апреля 1824 г.).
И. П. Липранди, друживший с Пушкиным в Кишиневе, а в это время несколько раз бывавший в Одессе, рассказывает в своих воспоминаниях77: «До отъезда Пушкина (из Одессы в Михайловское. — С. Б.) я был еще раза три в Одессе и каждый раз находил его более и более недовольным; та веселость, которая одушевляла его в Кишиневе, проявлялась только тогда, когда он находился с мавром Али78. Мрачное настроение духа Александра Сергеевича породило много эпиграмм, из которых едва ли не большая часть была им только сказана, но попала на бумагу (то есть была записана слышавшими. — С. Б.) и сделалась известной... Начались сплетни, интриги, которые еще более раздражали Пушкина...»79
Еще два-три свидетельства Липранди о том же: «В эту мою поездку в Одессу... я начал замечать, но безотчетно, что Пушкин был недоволен своим пребыванием относительно общества, в котором он... вращался. ...Я замечал какой-то abandon80 в Пушкине... В дороге, в обратный путь в Кишинев, мы разговорились с Алексеевым и начали находить в Пушкине большую перемену, даже в суждениях. По некоторым вырвавшимся у него словам Алексеев, бывший к нему ближе и интимнее, нежели я, думал видеть в нем как будто бы какое-то ожесточение»81.
На В. Ф. Вяземскую (жену поэта), приехавшую в Одессу в июне 1824 года, Пушкин сначала произвел самое неприятное впечатление. «Я ничего не могу тебе сказать хорошего о племяннике Василия Львовича, — пишет она мужу 13 июня, — это мозг совершенно беспорядочный, который никого не слушается; недавно он снова напроказил...; во всем виноват он сам. Я его браню и от твоего имени, уверяя, что ты первый обвинил бы его, так как его последние прегрешения истекают от легкомыслия... Никогда я не встречала столько ветрености и склонности к злословию, как в нем; вместе с тем я думаю, что у него доброе сердце и много мизантропии; не то чтобы он избегал общества, но он боится людей...»82
Немного позже В. Ф. Вяземская очень подружилась с поэтом и даже старалась помочь ему деньгами, когда он задумал бежать за границу на корабле.
Нет сомнения, что и объективно положение Пушкина в это время было необыкновенно тяжелым, неприятности сыпались на него одна за другой, но то, как реагировал он на все, его поведение, его действия говорят о крайней неуравновешенности душевного состояния Пушкина, что (я уверен) было тесно связано с общим кризисом его романтического мировоззрения, с крахом всех его жизненных идеалов.
Тремя годами раньше Пушкин написал стихотворение «К Овидию», где говорится о его настроении, как будто очень похожем на то, что он переживал позже, во время кризиса — недовольство жизнью и самим собой, полное душевное одиночество, измена друзей...
Суровый славянин, я слез не проливал,
Но понимаю их; изгнанник самовольный,
И светом, и собой, и жизнью недовольный,
С душой задумчивой...
...Здесь лирой северной пустыни оглашая,
Скитался я в те дни, как на брега Дуная
Великодушный грек свободу вызывал,
И ни единый друг мне в мире не внимал...
Однако заканчивается послание светлыми и ясными образами: поэтическое творчество и созерцание незнакомой южной природы утешают поэта в его горестях:
Но чуждые холмы, поля и рощи сонны,
И музы мирные мне были благосклонны.
В другом варианте заключительных стихов послания поэту приносит утешение гордое сознание своей «непреклонности», того, что никакие преследования не могли изменить его свободолюбивой поэзии:
...Но не унизил я изменой беззаконной
Ни гордой совести, ни лиры непреклонной.
В 1823—1824 годах Пушкин уже не мог бы так закончить стихотворение. В своей революционной поэзии он видит теперь одну потерю времени, «прекрасное» он «зовет мечтою», вдохновение презирает... Стихи он пишет (по его словам) «как булочник печет, портной шьет... лекарь морит — за деньги, за деньги, за деньги...». Несколько раз говорит он о своем «цинизме»...
Такое безнадежное и притом совершенно чуждое натуре Пушкина состояние его духа толкает его на безрассудные поступки, только ухудшаюшие его и без того трудное положение.
Он писал злые эпиграммы на чиновников Воронцова, на одесских светских дам — они до нас не дошли... Он писал эпиграммы на самого Воронцова, что было гораздо опаснее (три из них нам известны в неполном и неточном виде).
В. Ф. Вяземская писала мужу (4 июля 1824 г.): «Он ведет себя как мальчишка, но именно это свернет ему шею — не сегодня, так завтра. Поговори о нем с Трубецким, и пусть он тебе расскажет об его последних мистификациях».83
Для Воронцова Пушкин вовсе не был великим поэтом84, а просто беспокойным молодым человеком, отданным под его политический надзор. Чтобы показать Пушкину, что он обыкновенный маленький чиновник, служащий под его начальством, Воронцов командировал его в Херсон, Елизаветград и Александрию, а также в другие места для собирания сведений о принятых там мерах по борьбе с саранчой, жестоко опустошавшей в это время посевы.
|