Примечания С. Булгакова
(1) Пушкин по дороге к месту дуэли встретил свою жену, от которой отвернулся (жена его тоже не узнала). В материалах нет никакого упоминания о его прощании с детьми перед дуэлью, да оно, конечно, и не могло иметь места. Семья, которую он нежно любил, как бы выпала из его сознания в этот роковой час.
(2) Мне рассказывал Л. Н. Толстой (в одну из немногих наших встреч) со слов какой-то современницы Пушкина, как он хвалился своей Татьяной, что она хорошо отделала Онегина. В этом рассказе одного великого мастера о другом обнаруживается вся непосредственность творческого гения.
(3) В очерке "Александр Радищев" (1836 г.) мы читаем о Гельвеции: "они жадно изучили начала его пошлой и бесплодной метафизики... Теперь было бы для нас непонятно, каким образом холодный и сухой Гельвеций мог сделаться любимцем молодых людей". По поводу сочинения Радищева: "О человеке и его смертности и бессмертии" Пушкин говорит: "умствования оного пошлы и не оживлены слогом. Радищев хотя и вооружается против материализма, но в нем еще виден ученик Гельвеция. Он охотнее излагает, нежели опровергает доводы чистого афеизма". (В этом же очерке, между прочим, Пушкин называет мысль "священным даром Божиим"). В "Мыслях на дороге" говорится о благотворном влиянии немецкой философии на московскую молодежь тем, что "она спасла молодежь от холодного скептицизма французской философии". В юношеском стихотворении "Безверие" (1817 г.) Пушкин на основании опыта изображает его растлевающее влияние на умы, - "когда ум ищет Божества, а сердце не находит". К своему прошлому сам Пушкин умел относиться беспощадно: "начал я писать с 13-летнего возраста и печатать почти с того же времени. Многое желал бы я уничтожить, как недостойное даже и моего дарования, каково бы оно ни было. Иное тяготеет как упрек на совести моей. По крайней мере не должен я отвечать за проказы", - "стихи, преданные мною забвению или написанные не для печати, или которые простительно было бы мне написать на 19-м году, но непростительно признать публично в возрасте зрелом и степенном".
(4) Известно отношение зрелого Пушкина к Библии и Евангелию во всей их святой единственности. Таково же оно и в отношении к христианству, как исторической силе. Так он говорит о "проповедании Евангелия" среди Кавказских горцев: "разве истина дана для того, чтобы скрывать под спудом? Так ли мы исполняем долг христианина? Кто из нас, муж веры и смирения, уподобился святым старцам, скитающимся по пустыням Африки, Азии и Америки, в рубищах, часто без обуви, крова и пищи, но оживленных теплом усердия?.. Мы умеем спокойно в великолепных храмах блестеть велеречием... Кавказ ожидает христианских миссионеров". (Путешествие в Арзерум). Пушкин с тревожным интересом проверяет молву, будто язиды поклоняются сатане. Убедившись в неверности ее, он прибавляет: "Это объяснение меня успокоило. Я очень рад был за язидов, что они сатане не поклоняются, и заблуждения их показались мне гораздо простительнее". В отношении к значению православия для русского народа следует вспомнить следующие суждения Пушкина: "Екатерина явно гнала духовенство, жертвуя тем своему неограниченному властолюбию и угождая духу времени". Но "греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер. В России влияние духовенства столь же было благотворно, сколько пагубно в землях римско-католических... огражденное святыней религии, оно было всегда посредником между народом и государем, как между человеком и божеством. Мы обязаны монахам нашей историей, следовательно, и просвещением" (Историческ. очерки, 1822 г.).
(5) Больно читать в письме к жене - особенно в свете собственной судьбы Пушкина - его совершенное языческое, хотя и свойственное его кругу, суждение о дуэли. "То, что ты пишешь о Павлове, примирило меня с ним. Я рад, что он вызвал Апрелева. У нас убийство может быть гнусным расчетом: оно избавляет от дуэли и подвергается одному наказанию, а не смертной казни".
(6) Собственное отношение Пушкина к митрополиту Филарету (по крайней мере позднейшее) является отнюдь не положительным: в заметках 1835 г. он называет его "старым лукавцем".
(7) Двусмысленно и соблазнительно звучащие слова:
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман
в контексте теряют свое прямое значение, что "viel lügem die Dichter".
(8)
В часы забав и праздной скуки
Бывало музе я моей
Вверял изнеженные звуки
Безумства, лени и страстей,
но
Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.
Две красоты, два вдохновения, как бы две лиры.
(9) Характерно его отношение к "Гавриилиаде", которая представляет собой главный поэтический грех Пушкина (именно поэтический, а не эстетический, потому что эстетически она стоит на уровне его мастерства). Едва ли можно сомневаться в ее принадлежности пушкинскому перу, и однако мы наблюдаем его стремление даже перед друзьями всячески отрицаться этого произведения (и уж, конечно, по мотивам не только практическим). Так он пишет кн. Вяземскому (в 1828 году): "Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла наконец Гавриилиада, приписывают ее мне, донесли на меня, и я вероятно отвечу за чужие проказы, если Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность". Кроме беспардонных эстетов (или тупоумных безбожников), все чтители Пушкина испустили бы вздох облегчения, если бы, действительно, могли поверить в авторство Горчакова и его способность владеть пушкинским стихом.
|